Эта беседа — редкий шанс заглянуть в мастерскую Александра Солженицына. В разговоре со студентами-славистами в Цюрихе писатель подробно объясняет, почему он назвал «Архипелаг ГУЛаг» не научным трудом, а «опытом художественного исследования». Солженицын утверждает, что в условиях тотального уничтожения архивов и свидетельств интуиция художника способна проникать в суть событий точнее и глубже, чем сухая статистика. Он рассказывает, как буквально по крупицам собирал материал, превращая разрозненные письма и воспоминания бывших заключенных в монументальное полотно, сравнивая эту работу с искусством каменщика, подгоняющего дикий камень в кладку.
Значительная часть разговора посвящена языку. Солженицын рассуждает о необходимости «лексического расширения» — обогащения современного скудеющего языка за счет забытых пластов и живых народных оборотов. Он признается в любви к творчеству Евгения Замятина, чьи синтаксические приемы и точность описаний стали для него важным ориентиром. При этом писатель подчеркивает, что не является модернистом, а стремится к предельной экономии средств, где каждый прием оправдан художественной необходимостью, а не стремлением к внешнему эффекту.
Солженицын откровенно говорит о тяжести работы исторического романиста. Он сравнивает процесс написания «Августа» с проявлением изображения из густого тумана: чем дальше эпоха, тем сложнее уловить «воздух времени» и избежать ошибок. Он признает, что для него лично писать о лагерях было проще, так как он сам прошел через эту стихию, тогда как работа над историей требует колоссального напряжения интуиции и тщательной проверки фактов по старой прессе, которая, вопреки мнению критиков, была для него не «вихрем газетных фраз», а надежным свидетелем эпохи.
В беседе затрагивается и острая тема цензуры. Солженицын сравнивает советские реалии с XIX веком, отмечая, что современное давление несравнимо жестче и разрушительнее. Он называет Союз писателей «смирительной рубашкой» для литературы, а соцреализм — искусственно навязанной формулой для оправдания лжи. Писатель настаивает на том, что в России литература всегда была чем-то большим, чем просто искусством, — она вынужденно заменяла собой общественную трибуну и философию.
В завершение автор делится личными взглядами на литературное образование, считая, что писательство — это дар, которому невозможно научить в институтах, а также рассуждает о судьбе «деревенской прозы», которую он считает самым живым и национально значимым направлением в литературе того времени. Эта запись — не просто интервью, а манифест человека, для которого слово стало единственным оружием в борьбе за правду, когда все остальные пути были отрезаны.